Ищук-Фадеева Н.И. (г.Тверь)
Образ Русского Севера в свете теории географического детерминизма: Культурологический аспект
@kizhi
стр. 59Осознание человеком своей самости всегда происходило в его связи с окружающим миром. Мифологическая картина мира, общая в своих фундаментальных построениях (центр мира, как правило, связанный с образом мирового древа, и детерминированные им пространственные ориентиры), исходит из семантики севера по отношению к ситуации героя здесь и сейчас (известное пушкинское «Но вреден север для меня…»). Таким образом, формирующим личность фактором становится среда (по И.Тэну) или ландшафт (по Г.Боклю). Согласно И.Тэну, любое произведение искусства есть отражение автора, его «среды» и «момента». Г.Бокль в своих рассуждениях экстраполировал историко-культурную схему Тэна на более абстрактный уровень и в своей «Истории английской цивилизации» показал обусловленность национального характера от климата и природного ландшафта страны. В качестве предварительного теоретического постулата необходимо упомянуть и разделение Европы и России как стран, живущих и мыслящих в основном – соответственно – временными и пространственными категориями. Понятие загадочной русской души в свете означенной теории легко объясняется особенностями русского ландшафта: широта просторов естественно проявляется в широте души; многообразие климатических поясов как бы мотивирует ее неоднозначность, а объединение российского и азиатского начал в пределах одной страны – сложность и противоречивость русской души, с одной стороны, и способность вместить в себя самые «полярные» начала – с другой. В этой связи особый интерес представляют земли, обладающие изначально амбивалентными характеристиками, каким является, например, Русский Север.
Север в культурном сознании представляет особый интерес в силу различия его символических и мифологических трактовок. В мифологической картине север – это «край» земли, т.е. во многом граница между мирами. Символика Севера включает в себя семантику героики и смерти. Русский Север издавна ассоциировался не только с общими доминантами, но и включал в свое семантическое поле особую составляющую – свободу, понимаемую также двояко (место, куда бежали и куда ссылали). В результате к общему мифологи- ческому и символическому образу в русском мышлении добавляется особое – культурологическое – значение Севера, усложняющее «северную» мифологию и помогающее глубже понять русский национальный тип.
Предлагаемая проблема имеет много аспектов, необходимых для прояснения как особого феномена «Русского Севера», так и для понимания национального менталитета. В данной работе территориально ограничусь в основном Соловками, а культурологически – научным творчеством Д.С.Лихачева и «андеграундовым» искусством – лагерным театром.
Двойственность Севера как места, обживаемого особым типом людей, осознавалась интеллигентными ссыльными, оставившими воспоминания о пребывании в местах, которые изначально ассоциировалось с «чужим» пространством – и не только потому, что в него помещали насильственно, вырывая человека из «своего» мира, но и потому, что исторически, по крайней мере со времен протопопа Аввакума, Север существует как «чужой» в культурной памяти русского интеллигента.
Особый интерес представляют «Соловецкие записи. 1928–1939» и «Соловки. Записки» Д.Лихачева, который был арестован ОГПУ 8 февраля 1928 г. как член кружка «Хельфернак» («Художественнолитератур-но-философско-религиозно-научная академия») и «Космической Академии наук». Значимо первое впечатление будущего ученого от Русского Севера: «Поразил ландшафт: огромный, огромное серое небо, свинцовые тучи, ветер, холод.[текст с сайта музея-заповедника "Кижи": http://kizhi.karelia.ru]
Казалось: природа неизмеримо сильнее человека.
Мистика, аскетизм. Глядя на такое небо, хотелось сгореть, как старообрядцы („антихрист“ [овладел миром])» [1] . Итак, выделим доминантные понятия – несоизмеримость природы и человека, отсюда настроения «мистического аскетизма», понимаемого в данном случае как ситуация «один перед вечностью».
Ощущение «последних времен» поддерживаются скрытыми библейскими параллелями: например, когда кричат одновременно 200 человек, то, как считает охранник, «стены рушиться должны» (с.19). Ассоциации с падением Иерихона тем более ироничны, что конвоир, т.е. «свой» в этом мире, предлагает приветствовать новую землю разрушительным криком, что невольно вызывает предположение о том, что и для «своего» этот мир «чужой».
Следующее описание особой красоты Севера приближает повествователя к Богу: пережив «антихриста» и мыслимое падение иерихонских стен, повествователь переживает состояние, близкое к прозрению:стр. 60 «Север-восток ближе к космосу. Там, в этом углу Европы-Азии, рождается погода, [находятся] метеорологические станции, [происходят] подвижки льда. Космический холод – форпост человечества. Звезды кажутся ближе, и завесы северных сияний чуть приоткрываются над тайной Создания, чтобы вселить в души людей смертельный холод, пустоту и ужас перед громадностью мироздания. <…> Мороз становился крепче, талый снег обледенел, все быстрее ходил часовой, все быстрее шла таинственная машина – только звезды над головой. Путеводные?» (с.21).
Итак, Север – это, по сути, космос, мир вокруг, как в момент творения, и создание Творца вызывает не восторг, а ужас – принятие Бога повествователю еще предстоит, в настоящий момент он надеется только на «звезды над головой» – кантовский императив, даже в такой усеченной форме, ассоциируется с выбором человека в предельной ситуации – неслучайно заключающий размышления вопрос не только выделен в отдельное предложение, но и написан с красной строки. Таким образом, всем «заброшенным» в этот «чужой» мир он дан, но каждый решает, остаться ли в нем «посторонним» или сделать его «своим»; принять «чужой» мир как Божий, созданный по его воле и для некоей цели, постичь которую и предстоит «посланному» именно «здесь» и «сейчас», или остаться во власти «антихриста». В тексте есть знаки продвижения по дороге, указанной «путеводной звездой». Отправная точка – осквернение святого места: в Троицком соборе «уборная находилась в алтаре – нарочно» (с.24). Отмеченное стремление осквернить святое место соответствует древним обрядам, получившим в средневековой Европе названия «праздника св. Стефана» или праздника дураков: именно в этот день происходит мена социальных ролей и семантически означенных локусов – только в этот «карнавальный» день в церквях происходили похожие непотребства, но это происходило в рамках ритуального сквернословия и богохульства.[текст с сайта музея-заповедника "Кижи": http://kizhi.karelia.ru]
Первое свидание с Соловецким монастырем происходит сразу после бани, где была сначала только холодная вода, и в контексте этот эпизод воспринимается как своего рода крещение: «Когда оделись, нас повели к Никольским воротам. В воротах я снял студенческую фуражку, с которой не расставался, перекрестился.
До того я никогда не видел настоящего русского монастыря.
Я воспринял Соловки, кремль не как новую тюрьму, а как святое место» (с.36) – так визуализируется двойственность Соловков, представших в образе не только locus mistycus, но и в локусе «священного ада». Но самый щедрый дар ссылки – это совершенно новое мировидение, и в данном случае здесь важны оба корня – и мир, и его видение, подготовленное всем произошедшим с повествователем в этом «страшно прекрасном» мире: «Я понял следующее: каждый день – подарок Бога. Мне нужно жить насущным днем, быть довольным тем, что я живу еще лишний день. И быть благодарным за каждый день. Поэтому не надо бояться ничего на свете» (с.43). Так, место смерти становится местом возрождения личности, воспринявшей «благую весть».
Лихачев этот выбор дополняет: есть еще одна позиция – стать исследователем этого «экзотического» мира, анализ которого, как любого незнакомого мира, он начинает с языка. Итак, с одной стороны, «латинст- вующая, французящая и английствующая квадрига» (с.29), с другой – язык уголовников, изучением которого филолог отчуждает себя как страдающего человека, преобразуя мир в предмет исследования, а себя, заключенного, в ученого, бесстрастно работающего с новым материалом. Помимо воспоминаний о соловецких годах, Д.С.Лихачев написал такие неожиданные для академической науки работы, как «Картежные игры уголовников (из работ криминологического кабинета)», «Черты первобытного примитивизма воровской речи. 1933» и «Арготические слова профессиональной речи». Научный интерес представляют все статьи, но в данном контексте особое значение имеет типологическая характеристика воровского языка. Тот факт, что язык оформляется в специфической обстановке – изоляция от «большого» мира, сохранение тайны своей деятельности, сообщество «отверженных» – во многом определяет и мышление воров, и их образ жизни, и тип языка.
Основная особенность слова – это его жесткая функциональность: воровское слово – это слово-орудие, словосигнал. Не менее, а может, более важное его свойство – магичность, связанная с особенностями жизни воров, зависящей от многих случайностей. Если добавить к этому повышенную экспрессивность, то мы получим любопытную характеристику языка, знакомую по описаниям примитивных языков, например, у Леви-Брюля: «… воровская речь представляет собой приближение к магической речи первобытного человека, выражающееся в развитии эмоционально-экспрессивной стороны слова (отождествления отношения к предмету или явлению со свойствами слова), разложение семантики, возвращение к нестабилизированной семантике, полисемантичности и даже … асемантичности слова» (с.77–78). Таким образом, мы имеем двойственную, даже противоречивую языковую картину Соловков, состоящую из «полярных» лингвистических начал – предельно примитивного языка «урок» и высоколитературного языка и богатого словаря русского интеллигента, живущего волею судьбы бок о бок с уголовниками.[текст с сайта музея-заповедника "Кижи": http://kizhi.karelia.ru]
Культура Севера стала предметом науки – помимо научных работ Д.С.Лихачева, нельзя не упомянуть Соловецкое общество краеведения (СОК), – но и была обогащена созданными там театрами. О Соловецком театре писал в своих записках и Д.С.Лихачев: «Был театр с фойе, служившим также лекционным залом. Но самое главное – в кремле существовал музей. В музее было даже уютно, а в театре ставилисьстр. 61 замечательные постановки, играли прекрасные актеры, но попасть в него было труднее, чем сейчас в Большой театр» (с.33).
Первое упоминание о театре относится к 1924 г., когда был организован ХЛАМ («Художники, литераторы, артисты, музыканты»), спектакли которого имели шумный успех – и не только театральный. Так, вечер открывался инсценировкой популярной тогда песни «Шумит ночной Марсель», которая имела шумный успех прежде всего у уголовников: «Дешевая романтика темы была легко воспринята залом, и шпана дружно зааплодировала своему „героическому“ западному собрату при первом же его появлении» [2] . Так, благодаря театру была преодолена враждебность между «политическими» и уголовниками. Не менее важно изменение атмосферы между заключенными и охраной: в этой инсценировке партнершей апаша, как вспоминает один из участников того вечера, была «свояченица командира охранявшего нас Соловецкого особого полка» [3] .
Но заключенные артисты, вдохновленные забытым ощущением свободы, пусть даже и «на час», позволяли себе и сатиру, направленную против лагерных порядков. Особенно выразительными были куплеты, подготовленные к вечеру, посвященному приезду начальника всех лагерей Глеба Бокия:
Шептали все… Но кто мог верить?Казалось всем, тот слух нелеп:Нас разгружать сюда приедетНа «Глебе Боком» – Бокий Глеб.
Всех, кто наградил нас Соловками,Просим: приезжайте сюда сами,Проживите здесь годочков три иль пять, –Будете с восторгом вспоминать! [4]
Несмотря на прозрачность прототипов в сатирических выступлениях ХЛАМа, а иногда и благодаря им, изменялась – хотя бы на время – психологическая ситуация, смягчая нравы, а иногда и статьи: «… были освобождены двадцать-тридцать человек уголовников и хозяйственников, а двум-трем сотням уменьшены сроки» [5] .
Мотив иронической любезности приглашений в «места не столь отдаленные» (в данном случае – весьма удаленные), высокочастотный для лагерных театрализованных выступлений – такова переделка известной утесовской песни с измененным финалом: «Вот посмотрим тогда, что тогда запоете, / Дорогие мои москвичи!» [6] . И уж совсем вызывающе звучала со сцены известная в то время песня «Приезжай, товарищ Сталин, приезжай, отец родной», исполняемая хором «доходяг в лагерной одежде» – с приглашением «приезжать, по-любоваться, как мы славно здесь живем» [7] . В этих же воспоминаниях проясняется и просветительская функция лагерного театра: казус с объявлением спектакля «Женитьба Гоголя, сочинение Островского» произошел в Каргапольлаге, где начальник КВЧ именно таким замысловатым образом объединил двух великих драматургов в иллюзорном союзе.
Лагерный театр – явление сложное и неоднозначное, даже в случае так называемых смешанных театров, где «играли и зэки, и вольняшки» [8] . Вацлав Дворжецкий, дважды сидевший, с удовольствием вспоминает лагерного зрителя: «Хороший был зритель, непосредственный. Надо было видеть это „вавилонское столпотворение“. Многие вообще впервые в театре. Зал бурно реагирует. С невероятным энтузиазмом поддерживает Глумова! Свист, хохот, взрывы хохота. Чудесный зритель!» [9] . Но он же замечает: «Театр наш еще был как бы придворным. Очень часто приезжали зрители – начальство из ГУЛага, правительство, комиссии разные, корреспонденты, и даже иностранные бывали. Начальство ББК демонстрировало все „достопримечательности“, в том числе и главную – театр» [10] . Очевидна двойственность этого эстетического лагерного феномена: для организаторов лагерей спектакли – это своего рода «обслуживание», зачастую высокопрофессиональное; для актеров – глоток свободы, эхо старой жизни, казавшейся «потерянным раем».
Главным же было, на мой взгляд, стремление выжить не только физически, но и личностно – высокая задача в неимоверно трудных условиях, но многим это удалось: холод природный вызывал потребность в тепле душевном, и эта оппозиция, по сути, была мнимой, так как оказавшись перед лицом природного космоса, человек, оправившись от первоначального «ужаса», попытался стать достойным величия окружающего ландшафта,стр. 62 сочетающего природную красоту с красотой «рукотворной» – монастырями и церквями, т.е. он постарался сотворить духовный космос, и во многом ему это удалось.
Но этот культурный слой возникал на более глубоком уровне – мифологическом. Жизнь заключенного, сознавал он это или нет, была мифологически окрашена, что в определенном смысле было обусловлено самим образом жизни, чему пример и доказательство рассказ Д.С.Лихачева о новых словах: «Возили мы и свиной навоз. <…> Командовал нами заведующий сельхоздвором. Мы все, „вридлы“ (временно исполняющий должность лошади), в упряжке разговаривали на разные темы. Лингвист Игорь Евгеньевич Аничков, воспитывавшийся в свое время в лицее Парижа, в Швейцарии и Англии, в Итоне, рассуждал о том, как склонять это новое слово „завдвором“ и как быть, если „завдвором“ окажется женщина: будет ли она „завдворома“ или как-то иначе?» (с.38). Единство всего живого, признак мифологического мышления, предстает здесь в гротескном образе кентавра – лагерного образца.[текст с сайта музея-заповедника "Кижи": http://kizhi.karelia.ru]
Но мифологизм, пронизывающий жизнь северян, что называется «показан» им самим местом обитания. Развернутая система бинарных оппозиций – верх/низ, небо/земля, вода/суша, жизнь/смерть, север/юг – накладывается на Север вообще, на Соловки, в частности, преобразованием своих членов. Так, верх (небо) подчас сливается с низом (морем) своим цветом, придавая небу амбивалентность воды; если мифологема се- вера соотносима с хтоническим началом, то холод (в своем прямом значении) севера ассоциируется со смертью – так создается особая семантическая связь севера и смерти. Таким образом, космогоническое начало, так остро воспринятое Д.С.Лихачевым, одновременно содержит в себе и эсхатологическое. Обманчивый космос «священного ада», по сути, является хаосом, который для поддержания мнимого порядка требует жертвоприношений. Человек, попадая в мифологический «низ», оказывается в ситуации выбора: духовное восхождение к истине творения помогает не только сохраниться физически, но и возрасти нравственно самому, принять мир, повлиять на его «порядок». Архаическая функция культурного героя-первопредка претворяется в культурную миссию, выполняемую обреченными на жертвоприношение. Так, природная красота севера, «звезды» над человеком, нравственный закон в душе, научно осмысленная языковая картина мира и претворение страдания в радость через театральное перевоплощение формируют особый – на пересечении мифологического мышления и создания «андеграундовых» культурных ценностей – образ Севера.
- [1] Лихачев Д. Соловецкие записи. 1928–1930 // Дмитрий Лихачев. Статьи ранних лет. Тверь, 1993. С.17. Далее цитаты приводятся по данному изданию с указанием страниц в скобках.
- [2] Ширяев Б. Хлам // Театр Гулага. М., 1995. С.11.
- [3] Там же. С.12.
- [4] Там же. С. 15.
- [5] Там же. С.15.
- [6] Фрид В. Женитьба Гоголя. Сочинение Островского // Театр Гулага. С.105.
- [7] Там же.
- [8] Там же. С.106.
- [9] Дворжецкий В. Пути больших этапов // Театр Гулага. С.21.
- [10] Там же.
Текст может отличаться от опубликованного в печатном издании, что обусловлено особенностями подготовки текстов для интернет-сайта.